Он из кабальных даже дружины собрал. Едет куда — они с оружием позади скачут, словно за воеводой.
Устька про Семку и думать забыла, только всё у Григория допытывается:
— А в Москву меня возьмешь?
— Возьму.
— А кем буду? В дворне твоей? — сожмется Устиньино сердце. Ничего не отвечает Григорий, или буркнет:
— Там видно будет…
У него свои мысли. Вывернуть яму наружу и вылезти, доказать. Вот — теперь смейтесь, вражины!
Семен пристрастился к выпивке, и ему вроде бы Устинья даже больше не нужна была. В хозяйстве Григория он выполнял черную работу, скотину пас, летом спал на конюшне. Некоторые мужья требовали своих жен из полона досрочно. Таких Григорий за вихры таскал, а то и кнутом пользовал. Напившись хлебного, нередко бушевал Бадубайка:
— Отдай Галию! Жаловаться буду!
— Иди, иди! Заставят долг вернуть, а где у тебя деньги?
— Ну одну ночь с ней спать дай?
— Пока долг не отработает, ты до неё не дотронешься.
— Ай, шайтан! — я князь!
— Ты не князь, а князец, князь — это наш воевода, Осип Иванович. У него целый город в руках, а у тебя — три кола вбито и небом покрыто. Не тянись туда, где и оглоблей не достанешь. Широкие плечи, да платить нечем! Хочешь ядрышко слопать, не разгрызая ореха. Нет, друг, за все надо платить!
Бадубайка пытался драться. Но сколь ни был здоров, Григория в борьбе и кулачном бое одолеть не мог. Однажды, будучи пьяным, с ножом кинулся. Григорий нож у него отобрал, после с неделю не давал вина и говорил при этом:
— По закону тому холопу, который зарежет хозяина, отрубают голову. Али не знал? А ты такой охотник, что пока зайца убьешь, так двух быков съешь. Выгоню — куда пойдешь? Мне ведь от тебя — ни пуха ни пера, ни шерсти ни мяса, на что ты мне?
— Я тебе за толмача служу.
— Только-то? В кои-то веки я с басурманами говорил?
Однажды Бадубайка таинственно поманил Григория на улицу. Отошли к Ушайке, где шумела, проливаясь с плотины, вода. Бадубайка шепчет:
— Знаю, где золото Гурбана лежит.
— Где же?
— Старик есть, береста, знаки на ней…
— Где старик?
— Туда ходить надо. Сакурсин… Конями скачут за рекой Томой…
Быстро собрались в поход. На дощаниках переправились с лошадьми через Тому.
Поскакали. Впереди — Григорий. Под алой рубахой — кольчуга, сабля в простых ножнах, в каждом сапоге — по кривому ножу. Васька-Томас в кургузой немецкой одежке, в латах, с сабелькой и пищалью малой.
Татубайка с Бадубайкой дорогу показывают, у каждого из десяти всадников либо копья в руке, либо топор, ножи — у всех. Мало ли кто на лесном просторе встретится?
Заливными лугами подъехали к возвышенности, на которой виднелась сплошная стена бора.
— Сакурсин! — указал вперед нагайкой Бадубайка. — Где правая рука, там бор, где Тояны живут, — Темурчинский бор называется.
Увалы лежали, словно ребра сказочного великана. И не было этим ребрам конца. Взберешься на один увал, за ним виднеется другой. И так — несколько часов пути. Частые стволы сосен — на всем видимом пространстве, мхи, лишайники, шляпки грибов, ковры черники, голубики, костяники, местами уже поклеванные птицами, осыпавшиеся.
Птицы то и дело вспархивали из-под ног лошадей, солнце еле пробивалось сквозь ветви, словно через малые оконца огромного храма. Почва была песчаной, влагу наверху не держала. Сухой песок спрессовался с опадающими хвойными иглами, пророс жесткими лишайниками. Григорий подумал о том, что бором этим ехать даже лучше, чем по московской бревенчатой дороге али по каменной, аглицкой.
Долго скакали так они, неведомо куда. Неожиданно выскочили на прогалину с болотцем круглым, как пятак. Бадубайка осадил коня назад, закричал хрипло:
— Ай-ай! Сюда нельзя, духи живут, духи сердиться будут!
— А вот посмотрим, что там за дух? — сказал Григорий, поднимая саблю.
Вокруг озерца на ветках сидели в причудливых позах черные, лохматые люди. Что-то страховидное и нездешнее было в них. Многие всадники спятили своих лошадей, глядели испуганно, изумленно. Григорий сходу рубанул одного уродца саблей. Посыпалась труха. Уродец с земли как бы с укором глянул на Григория своими точками-глазами.
Плещеев спешился, поднял уродца:
— Сколько кожи и меха на чучела извели! Дурни!
Кожаные мужики, с лохматыми растрепанными волосами, были похожи на странных зверушек, напоминали что-то из детских страхов. Но Бадубайка обиделся:
— Зачем чучелом называешь? На ваших иконах рожи малеваны, разве не чучелы?
— Сам ты болван, соломой набитый! — возмутился Григорий. — Сравнил святую икону и мешок с трухой!
— Плохой дело, — серьезно и мрачно заговорил Бадубайка, — дух обиделся, он не простит, он пути не даст. Дух — не икона, он кровь пьет.
— Не болтай зря! Для старой бабы и на печи ухабы! Давай веди к старику. На коней! — скомандовал Григорий.
— Не в ту сторону! — крикнул Бадубайка. — Айда в другую!
Еще долго ехали по увалам. Меж ветками мелькнул просвет. Вскоре выехали к большому озеру. Вокруг него сидело много людей. Неруси, в одежках из рыбьих шкур, в чулках из налима, редко кто был в холщовой рубахе. Сидели с лохматыми головами, без шапок, только на одном мужике был старинный зимний московский колпак.
На середине озера в лодке стоял мужик, державший в руках «журавля» — кривой ствол осины, с натянутыми на него струнами. Длинные волосы этого мужика были перехвачены на лбу лентой, ударяя пальцами по струнам, он пел громко и заливисто непонятную свою песню. Звук отражался водой и легко летел над ее поверхностью к берегу, усиливаясь многократно.
— О чем поет мужик? — спросил Григорий своих толмачей.
— Это по-русски не сказать, — ответил Бадубайка, — это так: теперь месяц красных листьев. Ведь осина все свои листья покрасила, видел, красиво как? Сейчас надо — тюнек, сети доставать, смотреть, что бог слал. Петь надо, пить надо, «дедушке» дать надо, то есть духу, который главный. Чтоб не серчал на нас.
— Хороша песня, — одобрил Григорий, — а что же старик твой? Он тоже здесь, на берегу?
— Его здесь нет, он висит.
— Как висит?! Он — кожаный? — гневаясь, воскликнул Григорий, думая, что Бадубайка предложит ему беседовать с мешком, набитым трухой. Но Бадубайка уточнил:
— Он старый, но живой, как мы. Сколько ему лет, никто не помнит. Но он старше всех в тайге. У него вся кожа в язвах, на простой лежанке — не может, сплели из мягких широких ремней ему лежанку и подвесили ее.
Пришли в шалаш, коричневый, высохший старец — висел. Заслышав шаги, голоса, он приоткрыл свой единственный глаз. Бадубайка долго говорил с ним по-басурмански, кланялся, прижимая руку к сердцу. Тогда старик велел подать ему туес, из него дед извлек бересту, на которой было что-то накарябано.